…и когда я спросил: мама, а когда умрет дядя Вовик? он же совсем больной уже, она ответила: да, вот теперь ты уже можешь об этом узнать; и я снова спросил: хорошо, а когда, когда умрет дядя Вовик, у меня уже нет никаких сил входить с мухобойкой в эту жуткую комнату; и тогда она ― ну, вот эту всю историю, да ― о том, что дядя Вовик никогда не умрет, что это ему проклятие какая-то цыганская вдова подарила добрых полтысячи лет назад, и что дядя Вовик так и будет лежать и гнить в соседней комнате вечно, такие правила ― разумеется, уход за ним нужен, иначе никак; я так тогда и не понял, почему нельзя бросить его и переехать в другой дом, но она плакала и говорила: да, многие переезжали, бросали, но он каким-то непонятным образом вставал, начинал говорить, подписывал бумаги, отвоевывал через суд, и его возвращали, да еще и деньги каким-то образом снимали ― штрафы, тяжбы, услуги адвоката ― и потом он снова лежал на деревянной скамейке с этой своей отваливающейся кожей, и каждый день по-прежнему надо смазывать его пальмовым маслом: и она так мазала, и моя бабушка тоже, и бабушка бабушки мазала чем-нибудь, может, и не пальмовым ― но мазала наверняка; и мои внуки тоже будут нянчить дядю Вовика, и так будет всегда, пока не умрут все люди.
― …
…Ну да, так и сказала: все люди умрут, а дядя Вовик останется жить ― жалкий, беспомощный, слепой, с гангренозными ногтями и этими сальными глазастыми шарами под кожей ― я, конечно, спрашивал: мама, мама, ведь его можно задушить подушкой? ― а она улыбалась двухслойно, как нож, и таинственным голосом говорила: ну поди, проверь.
― …
…Конечно, шел и проверял! Ну сама подумай, что я еще мог сделать, я боялся передавать эту жуткую историю своим будущим детям, вина перед этими детьми меня сводила с ума, хоть-ты-не-женись-право-слово; и я брал подушку и шел к дяде Вовику в комнату, клал ему эту подушку на уставшее, пергаментное лицо ― оно было все как россыпь драгоценных камней, только очень страшных ― надавливал на нее руками и долго-долго стоял так и слушал, как за стеной девочка Алечка играет гаммы ― пять-шесть гамм прослушивал с каким-то симфоническим ощущением многообразия каждого звука, а дядя Вовик показывал мне сквозь подушку диснеевские мультфильмы ― ну да, они отображались там сквозь все эти перья, не знаю я, как! ― я потом специально только белую подушку брал, на ней лучше всего видно. Только они без звука были ― вот эти гаммы только. Я потом, когда вырос, долго не мог понять, что именно было раньше ― триста лет назад, четыреста ― он тоже показывал диснеевские мультфильмы? или что-нибудь другое? что вообще можно было показывать в то время?
―…
…нет, спросить я не могу. Я вообще не знаю, как у него можно что-нибудь спрашивать. Но ты понимаешь ― я точно знаю, что она меня обманула; просто она понимала, что умрет, и тогда я от него точно как-нибудь избавлюсь ― ей жалко было, она и придумала эту историю про цыганку ― я бы и правда избавился, но когда мы уехали в Коктебель тогда ― я тебе говорил, вроде бы ― он действительно пошел в суд и нас потом оштрафовали, поэтому пускай себе лежит, это не очень важно; это как память, это и есть память.